Мой ласковый и нежный зверь

«Адвокат дьявола» Нуэль Эммонс — о Чарльзе Мэнсоне, самом опасном человеке на Земле

В конце июля и августе 1969 года произошло восемь весьма загадочных убийств. Они были совершены со звериной жестокостью, вот только дикие звери не пользуются ножами и пистолетами, а после убийства не оставляют посланий, неровно выведенных кровью жертв. Среди убитых были беременная Шэрон Тейт-Полански и ее друзья. Через некоторое время полиция арестовала несколько человек, оказавшихся связанными тесными узами «семьи», которую возглавлял Чарльз Мэнсон. Все они были приговорены к смертной казни, которую впоследствии заменили пожизненным заключением. СМИ с удовольствием смаковали подробности убийств, что во многом и сделало Мэнсона всемирно известной фигурой.

Нуэль Эммонс познакомился с Чарльзом Мэнсоном задолго до этих событий, угодив в тюрьму за автомобильную кражу. Второй раз их пути пересеклись в 1960 году, когда Эммонс вновь оказался в камере. После этих перипетий он стал заниматься фотожурналистикой и сотрудничать с несколькими американскими и европейскими журналами. В 1979 году Эммонс вышел на Мэнсона, отбывающего пожизненное заключение. Их продолжительные беседы и легли в основу книги Without Conscience: Story of Charles Manson in His Own Words, увидевшей свет в 1987 году.

Эммонс не собирался увековечивать дело «самого опасного человека на Земле», он хотел показать другую сторону человека, которого сравнивают с дьяволом — ведь и у дьявола, если он существует, была своя история.


19 апреля 1971 года в Лос-Анджелесе, Калифорния, Чарльз Майлз Мэнсон услышал, как верховный судья Чарльз Олдер выносит свое окончательное решение: «Я твердо убежден, что смертная казнь является не только подходящим наказанием, сами обстоятельства практически заставляют сделать именно этот выбор. Не могу не согласиться с прокурором в том, что если не этот случай подходит для смертной казни, то каким же тогда он должен быть? Управлению исправительных учреждений поручено доставить Вас под надзор начальника тюрьмы штата Калифорния в Сан-Квентине, чтобы он предал Вас смерти в порядке, предписанном законом штата Калифорния».


Что такое следственные изоляторы, залы суда и тюрьмы, я узнал в двенадцать лет — с тех пор это стало моей жизнью. Когда мне исполнилось шестнадцать, я перестал бояться чего бы то ни было, чем могло меня попотчевать тюремное начальство. Но вот заключенные оставались непредсказуемыми, и это делало мою смерть в тюрьме вполне реальной перспективой, особенно после того, как обвинитель, пресса, телевидение и кое-кто из сотрудников Управления исправительных учреждений заронили такую мысль в сознание других заключенных своими заявлениями в духе:

«Природа преступлений Мэнсона Такова, что она делает его привлекательной персоной в глазах других осужденных, желающих привлечь к себе внимание и прославиться».

Выслушивая смертный приговор из уст Олдера, я осознавал, что за этим решением стоит вся судебная система Калифорнии, и все же я знал, что штат Калифорния не казнит меня. Умру в тюрьме, наверное. Но быть казненным — увольте!

Я оказался прав: и года не прошло с тех пор, как я вошел в число смертников, как действовавший на тот момент в Калифорнии закон о смертной казни был отменен. Все осужденные, ожидавшие исполнения смертного приговора, автоматически получили пожизненные сроки. Для большинства бывших смертников отмена смертной казни означала возрождение надежд. Я же не чувствовал особого восторга по этому поводу, думая лишь о том, с чем теперь мне придется бороться.

Паранойя крепко сидела во мне, ибо из-за особенностей преступлений, мощной огласки, которой сопровождались мой арест и растянувшиеся судебные слушания, имя Чарльза Мэнсона стало олицетворением ненависти и страха для тогдашнего поколения. Это крест, который я вынужден нести на себе с момента ареста в 1969 году. Время, проведенное в камере смертников — из-за усиленной охраны и изоляции от общей массы заключенных, было самым спокойным за последние семнадцать лет моей жизни. Я мог наконец расслабиться. Но теперь я стал особой фигурой в системе исправительных учреждений Калифорнии и был вынужден отбывать срок наравне с остальными, увертываясь от дротиков, ножей и угроз покончить со мной, которые я получал от других заключенных, и в то же время следить за каждым тюремщиком, приближавшимся ко мне.

Меня зовут Чарльз Майлз Мэнсон. Когда я веду этот рассказ, мне пятьдесят один год. Если я вытянусь в полный рост и, чуть сжульничав, приподнимусь на носки, то мой рост будет равняться ста шестидесяти пяти сантиметрам. Думаю, было время, когда я весил порядка шестидесяти трех килограммов, но раз или два — уже в тюрьме — я худел до пятидесяти двух. Я вовсе не похож на громадного увальня с большими кулаками. Но мой голос может звучать громко и раскатисто, как у настоящего великана. В 1970 году, накануне и во время судебного процесса, завершившегося для меня обвинительным приговором, моя фотография появлялась на обложках журналов, а имя мелькало в газетных заголовках чаще, чем реклама колы. В большинстве материалов и статей меня изображали так, словно я уже родился с клыками и рогами. Писали, будто моя мать была шлюхой, что с рождения у меня был сопливый нос, а если меня пеленали, то в пеленках оказывалось полно дерьма, причем оно нередко текло у меня прямо по ногам. Всех заставили поверить, что я попрошайничал на улицах, когда мне не было еще и пяти лет, и воровал еду, чтобы не подохнуть с голоду.

В семь лет у меня уже были первые приспешники. Они занимались воровством, а добычу приносили мне. Мне не исполнилось и девяти, а я уже взялся за пистолет и грабил стариков и слабых. В возрасте двенадцати лет я изнасиловал дочку проповедника и задушил ее младшего брата, чтобы он не заложил меня. В тринадцать лет на меня уже накопилось такое полицейское досье, что я вполне мог войти в штат Никсона или возглавить мафию. За моими наркотиками мальчики из церковного хора выстраивались в ряд и воровали для меня церковные пожертвования. Среди моих подружек, которым я основательно затуманил мозги, были десяти- и двенадцатилетние соседские девочки. Чтобы доказать свою любовь, они приносили мне деньги, заработанные проституцией и съемками в порнофильмах.

Разве не таким вы представляли меня? Разве прославленный прокурор, судьи, мои якобы последователи и пресса нарисовали не такой портрет?

Изменится ли что-нибудь, если сказать, что я не выбирал свою мать? Или что, будучи внебрачным ребенком, я был вне закона с рождения? Что во время так называемого формирования личности я не контролировал свою жизнь? Эй, послушайте, к тому моменту, когда я научился думать и запоминать, меня оставляли с совсем незнакомыми людьми (их не знали даже знакомые мне взрослые), и они помыкали мной, как хотели. С самого рождения меня чаще всего отталкивали, а не любили и ласкали. Вы можете это понять? Вряд ли. И уже поздно, теперь мне все равно! Но меня спрашивают, откуда взялись моя философия, антисоциальное поведение и ожесточенность. Вовсе не пытаясь изменить общественное мнение, я расскажу кое-что о своей жизни с помощью парня, который пишет эту книгу. Вы уже наверняка читали что-нибудь на тему «Чарли то, Мэнсон се», и историю моей семьи вам уже описали, но любой человек в реальной жизни всегда отличается от того, каким его преподносят или считают.

Уже написаны книги, и пишутся новые; появились фильмы, и, без сомнения, их будет еще больше. СМИ заполучили марионетку, которой можно вертеть как угодно, чучело, на котором можно отрабатывать удары. Все, кому не лень, подхватывали мои слова и мысли, перевирали и публиковали их с совершенно другим смыслом. Искаженная информация, сенсации и фальшивые цитаты, приписанные мне, печатались в прессе ежедневно. Их было так много, что жизнь на Земле потеряла для меня всякий смысл. Не вижу его я и сейчас. Мое тело остается в плену у общества, порождающего людей, подобных мне, но мой разум проник в царство мысли, далекое от Земли. Я понял одну вещь: чтобы оставаться собой, следует не произносить ни слова, не издавать ни звука, не делать никаких движений — даже не моргать глазом, ибо, если сделать это в присутствии другого человека, о тебе тотчас сформируется какое-то мнение. Обязательно найдется какой-нибудь мнимый психолог, который проанализирует и опишет тебя таким, что ты станешь уже не тем, кто есть на самом деле.

Как я уже говорил, СМИ разошлись не на шутку. Ничтожества разбогатели и обрели влияние. Так называемая «семья Мэнсона» разгромлена, а ее участники переметнулись на другую сторону, свидетельствуют в пользу штата — так лгут в судах. Они понаписали книжек и заработали денег на интервью, где приуменьшили свою роль, свалив все на Чарли. Юристы, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты, сколотили себе состояние благодаря участию в суде над «семьей Мэнсона». У меня такое чувство, будто общество изнасиловало и раздавило меня. Меня отымели прокурор и друзья. Вытянули всю душу суды. Меня избивали тюремщики и выставляли напоказ в тюрьмах. Тем не менее моих слов никогда не печатали и не передавали так, как они были сказаны мной. Так что с этой точки зрения мне нечего выгадывать или терять, рассказывая все так, как, мне кажется, было на самом деле.

Тридцать семь из своих пятидесяти одного года жизни я провел в исправительных учреждениях для несовершеннолетних, семейных приютах и тюрьмах. Последние семнадцать лет я живу как зверь, посаженный в клетку в зоопарке.

Наши клетки почти одинаковы, они сделаны из бетона и стали. Моя кормежка не отличается от кормежки животных: мне дают еду через решетку и по расписанию. Охранники расхаживают около моей клетки, убеждаясь, что она заперта, а я не сдох. Люди, приходящие в эту тюрьму, независимо от цели посещения, все как один спрашивают: «А где держат Чарльза Мэнсона? Можно пройти мимо его камеры?» И, как добрые служители зоопарка, тюремщики провожают их к моей камере. Поглазеть на Чарльза Мэнсона в тюремной клетке — это все равно, что увидеть редкостное дикое животное. Без этого посещение тюрьмы было бы неполным. Чтобы удовлетворить собственное любопытство, я смотрюсь в зеркало: вдруг у меня выросли рога или торчат клыки изо рта? Если зеркало не лжет, у меня нет ни того, ни другого. Я осматриваю тело, сравнивая его с телами тех, кто остановился и уставился на меня. Теми же самыми глазами, способными видеть, моргать и пристально смотреть, как глаза тех, кто стоит перед моей камерой, я вижу нормальное тело, две руки, две ноги, голову, на которой в обычных местах растут волосы, а также находятся глаза, нос, уши и рот — все как у всех. Я ничем не отличаюсь от людей, остановившихся для того, чтобы метнуть в меня свой наполненный ненавистью взгляд. Или от вас, кому интересно то, что я должен сказать.

Если бы журналисты и иже с ними с самого начала придерживались фактов, установленных следователями, Чарльза Мэнсона уже никто бы не помнил. Но из-за того, что каждый журналист, автор каждой книги и каждый телевизионный ведущий преувеличивал, измышлял, раздувал ради сенсационного эффекта и приправлял материал собственной враждебностью, я и те, кто жил вместе со мной, стали значить больше, чем на самом деле. Быть может, это делалось намеренно.

В большинстве случаев меня и арестованных со мной людей описывали как психопатов со съехавшей от наркотиков крышей. В июньском номере журнала Rolling Stone за 1970 год была опубликована статья под заголовком «Специальный репортаж: Чарльз Мэнсон — невероятная история самого опасного человека на Земле». Впрочем, были и публикации, где высказывалось предположение о том, что в основе преступлений лежал какой-то принцип. Так, в февральском номере Tuesday's Child за 1970 год говорилось, что, возможно, я больше похож на революционера-мученика, чем на безжалостного убийцу. Естественно, вместе кое с кем из разделивших со мной безумие я с жадностью ухватывался за любые материалы, где хотя бы отдаленно проглядывалось сочувствие.

Тогда я не прочел ни той, ни другой статьи, хотя был наслышан о них. Но с конца 1969 года я читал похожие заголовки и смотрел на собственные фотографии почти ежедневно. Везде меня называли культовым вождем хиппи, программировавшим людей убивать для него, человеком, который несет ответственность за убийства Тейт — Ла Бьянка. Меня изображали каким-то мистическим сверхчеловеком, способным одним своим взглядом заставить другого человека выполнить любую мою прихоть. Из меня сделали очередного Крысолова, подбивавшего молодняк на преступления и жестокость.

Зная, что я за человек, как я рос и каким был, я считаю эти байки смехотворными. Я прихожу в ужас от читателей, которые глотают всю эту ложь, не моргнув глазом, и верят ей, как Библии. Но я не могу не отдать должное ребятам, создавшим мой образ, этим виртуозам пера, которые высосут из пальца какую угодно историю и сделают из мухи слона. Я не должен винить читателей, ведь я сам отчасти попался на эти выдумки. Но когда я допускаю мысль, что действительно могу обладать всеми приписанными мне способностями, и пытаюсь опробовать их на своих тюремщиках, он или она хлопают дверью у меня перед носом. Так происходит возврат к реальности, и я осознаю, что я всего лишь то, чем был всегда, — «недоделанное ничтожество».

Yesterday
0
84

Хочу в Роскомнадзор! Анализируем вредоносность отечественных звезд

Руководствуясь недавно опубликованным на сайте Роскомнадзора отчетом по Егору Криду, Данила Блюз решил проанализировать других отечественных исполнителей. Не исключено, что среди мэтров эстрады затаились враги России, разрушающие наши традиционные ценности

На днях Национальный совет социальной информации опубликовал подробный разбор творчества и сценического образа Егора Крида. В докладе Егора называют исполнителем, несущим антироссийские ценности. Такой вывод подкрепляется, например, не только анализом текстов песен, но и просто принадлежностью Крида к рэпу. Видите ли, в книге некоей Четвериковой О.Н. «Цифровой тоталитаризм. Как это делается в России» утверждается, что рэп — «идеологическое оружие сатанизма».

Также само имя Егор Крид ассоциируется с древнерусским словом «кривда« (ложь), а также с игрой Assassins creed (Кредо убийцы), что, как вы понимаете, очень и очень плохо. В целом творчество Крида признано отупляющим, способствующим разрушению государственных устоев, традиционных ценностей, и должно маркироваться клеймом +18. Хотя лучше его, конечно, вообще запретить и сжечь, а прах развеять по ветру.

Я читал этот доклад и просто глазам своим поверить не мог! Я-то думал, что я — главный бредогенератор в этой стране. Я всегда считал своим коньком притягивание фактов за уши, домыслы, ссылки на сомнительные источники, а тут люди на государственном уровне (доклад был опубликован на сайте Роскомнадзора) гонят ересь такого первоклассного пошиба, что меня аж завидки берут! Черт побери, я тоже хочу объедаться наркотиками, писать трехэтажную ахинею, да еще и казенные деньги за это получать.

Расценивайте этот текст как мое портфолио в Роскомнадзор, а меня — как эксперта по культурологическому кляузничеству. Клянусь богом, я любого выведу на чистую воду!

Ни один музыкант не уцелеет, каждый окажется разрушителем семейных ценностей и идеологическим врагом государства.

Надежда Бабкина

Начнем с имени. Имя исполнительницы подсознательно воспитывает в подрастающем поколении корыстолюбие, алчность, стяжательство. Что суть есть Надежда Бабкина? Когда мы слышим это имя, первая ассоциация — надежда на бабки! То есть деньги решают все, как бы намекает нам певица. Погоня за богатством — один из самых страшных грехов, это суть есть отречение от Господа нашего и служение Мамоне. А Иисус завещал, что нельзя служить двум хозяевам одинаково и всякий, кто гонится за деньгами, — забывает о Боге.

Также фамилия Бабкина ассоциируется со словом «бабка», которое означает пожилую женщину, только в негативной коннотации. А это воспитывает в подростках неуважение к старшим. Сперва в обиходе молодых будет считаться нормальным уничижительное «бабка», потом они перестанут уступать пенсионерам место в общественном транспорте, затем начнут грабить ветеранов, караулить их в подъезде и срывать с них медали, примутся выменивать награбленное на блошином рынке на водку, а после — забудут о победе Советского Союза во Второй мировой войне. А там и до продажи Родины недалеко.

Бабкина специализируется на исполнении так называемых народных песен. Но, разумеется, никакой народ их сейчас не поет, их поют в основном алкоголики после распития очередной бутылки. «Черный ворон», «Ой, мороз, мороз», «Виновата ли я» — спутники каждой российской пьянки или, как любят говорить в этой среде, «застолья». Само собой, у слушателя в итоге развивается рефлекс: когда он слышит песни Надежды Бабкиной — ему сразу же хочется выпить.

Итог нашего краткого анализа неутешителен. Бабкина способствует растлению народа, искусно маскируясь под хранительницу традиций. На деле ее творчество оказывается просто набором песен сомнительной художественной ценности и пропагандой ношения псевдорусских костюмов.

Алла Пугачева

Тут у нас сразу же неблагонадежная фамилия — Пугачева! Сразу же на ум приходит Емельян Пугачев, бунты, повешенные русские офицеры, погромы и резня. То, что Пугачева заняла такое значительное место на отечественной эстраде, можно объяснить только недальновидностью советской номенклатуры. Человека с такой сомнительной фамилией на пушечный выстрел нельзя подпускать к микрофону.

Одновременно с бунтарской фамилией не сочетается роскошная жизнь певицы в замке с прислугой. Это вызывает диссонанс, обращает внимание на социальное неравенство в стране.

Неофициальный самопровозглашенный статус Примадонны отсылает нас не только к первой исполнительнице в опере, но и к Мадонне, то есть Богоматери, что суть есть уже богохульство.

А чего стоят постоянные уходы певицы со сцены? Каждые пять лет Пугачева дает свой «последний» концерт и все никак не уйдет! Может ли такое поведение служить примером подрастающему поколению? Это воспитывает в молодежи необязательность исполнения обещаний, склонность нарушать свое слово, а далее — к нарушению договоренностей в принципе. Юный член общества смотрит на Пугачеву и думает: «А не взять ли мне в будущем кредит, а потом не отдать? А не облапошить ли мне также ближнего своего? А не нарушить ли присягу? А не продать ли военные секреты Родины? Раз Пугачева нарушает свое слово, то чем я хуже?»

В итоге Пугачева своим образом жизни и фамилией подталкивает молодежь к революции, клятвопреступничеству, а также может — при особом желании, конечно, — задеть чувства верующих.

Филипп Киркоров

О чем говорит нам фамилия певца Киркорова? Пользуясь методой покойного знатока русско-английской лингвистики Михаила Задорнова, разберем фамилию на составные. Первая часть — это слово «кир» — жаргонное обозначение пьянства или выпивки в целом. Слово «кор», видимо, имеет английское происхождение — core, что означает суть, ядро чего-либо. Также core ассоциируется с термином hardcore, что примерно переводится как «жесткий«. В результате получается «ядро пьянства», или «ядерное пьянство», «жесткое пьянство», хардкорный кир, выражаясь молодежным сленгом. Опять мы имеем перед собой скрытую пропаганду алкоголизма.

Сценический образ певца, в свою очередь, в открытую пропагандирует гомосексуализм. Возьмите любой парадный костюм Киркорова, и вы обнаружите, что наполовину он состоит из огромных перьев. Не секрет, что наша культура сильно криминализирована, вся страна прекрасно знает блатной жаргон и разбирается в так называемых понятиях. Так что же думает русский человек, видя мужчину в перьях? Первая ассоциация — это «петух», то есть «гомосексуалист» на тюремном жаргоне. Известно, что «петухи» в российской тюремной иерархии — самая низшая каста, они бесправны и не могут ни с кем контактировать, помимо собственно полового акта. Так вот, когда русский человек видит, как «петух» выходит на сцену и начинает петь, возникает диссонанс, в голове пошатываются вековые устои. Ведь «петух» должен сидеть у параши и молчать, а тут он красуется в лучах софитов, ему рукоплещет зал, в него швыряют цветы! Привычный порядок вещей нарушен, а для русского человека ��ет ничего святее привычности.

Дима Билан

Услышав впервые фамилию Билан, мы тут же представляем себе биплан — популярный на заре авиации вид самолетов с двумя несущими поверхностями. Самый известный в России биплан — Ан-2, в народе — кукурузник. А кто у нас самый главный в истории кукурузник? Это Никита Хрущев, насаждавший некогда в России кукурузу и, что самое главное, отдавший в 1954 году Крым Украине! Тут уже дело попахивает не банальной педерастией, а настоящей государственной изменой, покушением на суверенные границы нашей страны! Надеюсь, соответствующие органы займутся этим вопросом и объяснят Билану, что он пропагандирует своей сомнительной фамилией.

«Руки Вверх»

Тут прослеживаются явные пораженческие настроения, пропаганда коллаборационизма. Что значит «руки вверх»? Нам с вами как бы говорят: когда на Родину придут враги, нужно не бросаться на амбразуру или под танк, как делали наши деды, а смиренно идти сдаваться в плен!

November 8, 2019
0
182

Колонка строгого режима. Часть 26

Mr. Nobody, будучи предприимчивым парнем, пробует себя в роли тюремного драгдилера

Когда я думаю о Насте, в мою голову невольно влезает фраза из «Бойцовского клуба» — «Мы встретились в странный период моей жизни». Сразу после того как она звучит, начинают играть Pixies — свой риторический Where is my mind.

Этот период действительно был странным: лагерь со всеми его омерзительными уродствами не просто окружал меня, а пытался поглотить. Однако каждые четыре месяца (иногда чаще) я был с Настей на длительном свидании — что стало моим спасением. Мне так и не удалось осознать этот невозможный контраст свободы, теплоты и чего-то светлого (словом, всего, что в себе воплощала Настя) с тем, что ожидало меня после нашей очередной встречи. Насилие, грубость и наглая требовательность моего мира не собирались оставлять меня в покое. «Будто мироздание выбрало метод кнута и пряника», — шутили мы с Настей.

В лагере я успел обзавестись знакомыми и старался поддерживать с ними теплые отношения, постепенно увеличивая уровень доверия и откровенности. Личности, знакомство с которыми было одновременно необходимо и отвратительно, тоже получали от меня какие-то блага. Коротко говоря, я не просто развивал свое двуличие — у меня было много лиц, и они ежедневно менялись. При этом я старался не выходить за рамки, которые рано или поздно любой человек ставит сам себе.

Одним из таких необходимо-отвратительных знакомств было знакомство со шнырем спортсменов, которого называли Карась. Ему было под сорок, и сидел он больше 10 лет. Представляя из себя классический образец зэка (вида, слава богу, уже вымирающего), он умудрился стать худшей его версией — беззубый, мелочно-хитрый и до нелепого тупой.

История его уголовного дела заключалась в традиционной русской бытовухе. Львиная доля приговоров содержит фразу «после совместного распития спиртных напитков». Так вот, однажды Карась после этого самого распития несколько раз ударил свою собутыльницу чайником по голове. Чайник прослужил мужику больше 10 лет и с каждым годом утяжелялся новым слоем накипи, что добавило оружию смертоносности. Почти сразу после стычки Карась и его подруга помирились, увенчав пострадавшую голову женщины бинтом. После этого они продолжили бухать, а похмельным утром Карась обнаружил, что его пассия мертва. Карася обвинили в нанесении тяжких телесных повреждений, повлекших смерть.

В шныри он попал так: ночью его поймали возле холодильника — за проглатыванием замороженных сосисок. И, как всегда в случаях с лагерным воровством (т.е. «крысятничеством»), Карася сильно избили, после чего спортсмены забрали его к себе — стирать одежду и прочее. За 10 лет тюрьма его не исправила, а только усугубила положение дел, законсервировав пороки в соусе собачьей озлобленности, которую я наблюдал в Карасе чуть ли не ежедневно, когда спортсмены в очередной раз били его за мелкую провинность. Своих угнетателей он ненавидел бешено, что находило свое выражение во всем, что Карась говорил, пока их не было рядом.

— Животные, ебаные животные! Был бы я на воле, отвечаю… — полушепотом бубнил он.

Разумеется, после освобождения Карась хотел «взять пузырь в первом же ларьке и завалиться в первом же кювете», что, по слухам, позже ему удалось.


Больше всего на свете Карась любил жрать. И был поистине всеядным — о нем ходили легенды. Постоянно попрошайничая, он умудрялся смешивать в одном стакане суп и сладкий кофе, а затем, чинно закладывая за ворот полотенце, как детский слюнявчик, доставал огромное количество хлеба и принимался за трапезу, омерзительно прихлебывая. Зэки в нашем бараке не выбрасывали ни испортившиеся продукты, ни кости — все сдавалось Карасю и беспощадно, с хрустом, им съедалось. Однажды я проснулся от того, что он слишком громко грыз огромную кость от бывшей свиной рульки, — спортсмены оставили Карасю небольшое количество зубов и процедура затянулась надолго.

Со временем я решил извлечь из его обжорства выгоду. Дело в том, что Карась прятал от ментов все запрещенные предметы, которые в изрядном количестве имелись у спортсменов. Я старался как можно чаще подкармливать Карася, а он в свою очередь благодарил меня, оказывая всякие услуги. Например, по ночам открывал мне душевую спортсменов или давал на ночь телефон одного из них.

Кстати, именно со смартфона главного качка я однажды позвонил Насте по скайпу: мы вдвоем отправились в продуктовый магазин (она якобы была немой, а я объяснялся за нее с экрана телефона), что по необъяснимой причине запомнилось мне на годы, — событие, ярко окрашенное нашим отчаянным весельем.


Карась подошел ко мне и спросил, люблю ли я курить шмаль. На свободе я пробовал только гашиш, и мне совершенно не понравилось: состояния, которые выводят из психического и физического равновесия, всегда казались мне болезненными. Честно ответив Карасю, что я, дескать, не любитель, чуть позже я решил затеять кое-что рискованное. Потому что как минимум четырех «любителей» я знал.

На следующий день я угостил Карася каким-то лакомством и, пока он шумно занимался его поглощением, завел разговор на тему наркотиков в общем и марихуаны в частности. Тем же вечером он принес мне спичечный коробок, полный травы, и попросил, чтобы я курил один: наркотик был, очевидно, украден у спортсменов. Однако раз его было так много, у этих ребят имелось более чем в достатке.

Утром, прихватив с собой коробок с травой, я отправился по своим хорошим знакомым, которых упомянул ранее. Сколько стоит трава, я понятия не имел, но знали они. Да и любая цена меня бы устроила. Каждый разговор начинался в общих чертах, постепенно приближаясь к конкретике, — в итоге рынок сбыта был налажен. Я знал, что никто из этих ребят не проговорится. Так я стал драгдилером, и какое-то время у меня неплохо получалось. Заработанные деньги шли на подкармливание Карася и на оплату адвоката, которого подыскала Настя, — последнее чуть позже принесло свои плоды.


Закончилось мое барыжничество довольно удачно — не потому, что наркотик кончился, и не потому, что мне, допустим, сломали руки, оставив в живых. Все получилось интереснее.

В жизни иногда случаются ситуации, с помощью которых мироздание дает тебе понять: бро, ну хватит. Просто нужно разглядеть этот знак.

В моем случае вышло так. Ночью я получил СМС от одного из моих «клиентов» — он находился в санчасти (лагерном госпитале) с воспалением легких. Чувак просил меня принести половинку коробка. Каждый барак в колонии огражден «локалкой» — железным забором с калиткой на замке. Та же история с санчастью.

2 января. Все еще похмельные менты отсыпаются на вахте, на улице никого нет. Стоя на заснеженной территории, я прекрасно понимал, что физически не смогу добраться до своего друга. Тут под чьими-то шагами заскрипел снег — это был зэк, работающий на вахте. Он занимался уборкой и выполнял некоторые мелкие поручения ментов (вроде приготовления чая). В каком-то смысле мужику повезло, а еще он был полезен — мог ходить, куда вздумается, — администрация относилась к нему лояльно. В моей голове созрел план.

— Эй, друг, подойди сюда, — сказал я. — Тут такое дело. У меня товарищ в санчасти, я дачку получил и хочу ему пихануть всякого. Ну, фрукты, чай, прочее. Отнесешь? Сам видишь, все закрыто, никого нет.

Чувак стоял и недоверчиво смотрел на меня.

— Я тебе сигарет дам, — говорю.

— А, ну можно. Только не слишком много, чтобы я мог спрятать за пазуху.

Я метнулся в барак. Положил в пакет четыре мандарина, две пачки сигарет (одну — посыльному, а вторую — моему платежеспособному другу), взял упаковку чая и побежал в душевую, где и закрылся. Каждый чайный пакетик лежал в маленькой непрозрачной упаковке. Две из них я заполнил травой, выкинув чайные пакетики. Затем заплавил упаковки зажигалкой и привел все в товарный вид. Потом я поспешил на улицу и вручил пакет тому чуваку.

— Как отдашь, дай мне знать! — крикнул я вслед.

Мой клиент так и не получил посылку. Когда мне удалось выцепить ублюдка посыльного, он начал отмазываться: мол, не успел донести, запарился и прочее. Самым пугающим было другое. На вопрос «Где пакет?» мудила ответил, что оставил его в оперотделе и позже отнесет туда, куда просил я.

Стоит ли говорить о том, какая паника меня охватила? Перед глазами вставала картина: оперу захотелось попить чаю (возможно, прямо в тот момент, когда долбоеб, который должен этот чай сделать, стоит напротив меня), и он открывает один из, кажется, 20 чайных пакетиков. На стол сыпется, как однажды выразился парень, куривший ее, «отборная шмаль». Кто принес пакет? Откуда? Карася забили бы палками. А следом — и меня.

В течение следующих трех недель я ждал худшего. Каждый день я думал, что вот сегодня мне пиздец. Но ничего не произошло. Подозреваю, что тот хитрый ублюдок сразу тщательно проверил посылку и, зная, что мне явно некуда идти с претензиями, скурил всю траву сам. В любом случае это показалось мне знаком. И я завязал, уверенный, что больше от судьбы предупреждений не будет.

November 8, 2019
0
173

Колонка строгого режима. Часть 25

Mr. Nobody вспоминает своего отца — человека, с которым он пересекался очень редко, но чьей «тропой» умудрился уйти

В этом году умер мой отец. Воспоминания о нем, как бы я ни старался их скомпоновать, так и остались разрозненными. Впрочем, мое отношение к нему тоже осталось малопонятным и смутным.

В моей жизни отец играл такую же роль, как Стэн Ли во всех фильмах «Марвел», — просто появлялся в одном из эпизодов, в какой-то полушутливой форме, а затем снова пропадал — так же бессмысленно, как и возникал.

Подобных эпизодов было несколько: на видеокассетах, которые некоторое время стояли на полках в моей комнате, в реальной, «свободной» жизни, и когда я сидел в тюрьме.

На первую видеокассету был записан мой четвертый день рождения. За большим столом сидят улыбающиеся родственники, среди которых и отец, рядом с мамой. Добрую половину хронометража занимает съемка довольно странного происшествия — я, почему-то голый, катаюсь на игрушечной машинке по просторной квартире, куда то и дело заходят гости, разуваясь и суетливо подбирая тапочки в коридоре. А дедушка, снимающий меня на камеру, смеющимся закадровым голосом уговаривает меня одеться.

На другой кассете было довольно короткое видео: мой первый школьный день. Мама снимает, а я иду рядом с отцом по улице. До школы около 10 минут пешком. На мне — бордовый костюм (в конце 90-х было два модных цвета: темно-зеленый и бордовый) с бабочкой, в руках — букет цветов, на спине — портфель. Мама задает мне вопросы, цель которых — объяснить происходящее:

— Куда мы идем? — с притворным интересом спрашивает мама.

— В школу, — отвечаю я, поднимая голову, чтобы видеть ее лицо.

Кульминация ролика такая: мне задают очередной вопрос, и я, едва начав на него отвечать, путаюсь в своих ногах. Падение выглядит карикатурно-нелепым, как в шоу Бенни Хилла. Я втыкаюсь мордой в асфальт, рассекаю себе бровь и нос. Отец поднимает меня, заливающегося кровью и слезами, на ноги. На этом видео обрывается.


Единственный запомнившийся мне раз, когда я вживую видел отца, — когда я, десятилетний, был в гостях у бабушки. Папа сидел возле телевизора, что-то рассказывал мне и ковырял ссадины на костяшках своего кулака. Кажется, он объяснял причины развода с мамой, но я не слушал, полностью поглощенный его операциями с руками: вот он сдирает очередной слой запекшейся крови, вот идет уже свежая. Привычка ковырять болячки передалась мне, и избавиться от нее я не могу до сих пор.

Все остальное наше общение не было обременено его личным присутствием. После развода отец, кажется, когда-то хотел навестить меня, но моя мама была против, да и я желанием не горел. Чуть позже он попал в тюрьму за что-то глупое и смешное — глупое и смешное, потому что я никак не мог взять в толк, каким образом взрослый мужчина опускается до мелкого воровства и разбоя.

Порой очень редко мне приходили письма от него — с зоны. Что-то о том, как важно следить за здоровьем, как важно делать утреннюю зарядку каждый день. И о стихах — мол, надо читать поэзию и любить ее. Впрочем, его знания в этой области ограничивались Пушкиным и Лермонтовым — поэтами, еще со школы пустившими корни в его сознании и только потому запомнившимися. На его письма я не отвечал, даже не задумываясь, что ответа вообще кто-то ждет. Еще реже папа звонил, кратко пересказывая содержание своих писем (что было ненамеренно — он просто не мог говорить ни о чем другом). Мой отец освобождался и садился так часто, что в конце концов два принципиально разных действия потеряли для него свое исходное значение.


Он вновь появился, когда я уже сам сидел в тюрьме, вернее, на зоне. Не знаю, как он меня нашел. В барак пришел какой-то мужик и спросил меня.

— Привет, — говорю, — а что такое?

— Здарова, тебя отец ищет, он сейчас в Липецке сидит. Вот его номер, — мужик протянул мне листок с цифрами.

Следующей ночью я решился позвонить папе — не потому, что испытывал какие-то особенные чувства. Но раз уж, чтобы найти меня, привлекли посторонних людей, проигнорировать старания было бы невежливо. Тем более что отец вряд ли угадал с первого раза колонию, где я нахожусь.

Разговор не складывался, пока мы не переключились на зоновские темы. О том, что у нас «рулят» спортсмены, я старался не распространяться: общение с другими лагерями могло выйти мне боком.

Говорили о баланде, о том, как проходят проверки и шмоны, — впервые за столько лет у нас нашлось что-то общее, и от этой мысли мне стало противно. Вспомнилась типичная наколка на пальцах «У.Т.Р.О.» — ушел тропой родного отца.

Через год отец освободился, и на воле его жизнь стала гораздо сложнее. Свобода в очередной раз перестала быть эфемерным словом из зоновского фольклора, обнажив свои проблемы и трудности. Нужно было ухаживать за бабушкой, его матерью, которая после смерти дедушки и в силу преклонного возраста едва справлялась с элементарными действиями. Счета были не оплачены, холодильник до отказа набит испортившимися продуктами, а обычный фильтр для воды куплен за пять тысяч рублей у каких-то мошенников. Отцу пришлось расхлебывать все это. На работу его не брали.

У бабушки был маразм, она стала забывчивой, рассеянной, мысли у нее путались. Например, когда я разговаривал по телефону с отцом (что характерно — у него имелся только домашний), бабушка каждые три минуты заходила в комнату и спрашивала, будет ли отец ужинать — несмотря на то что они ели вместе за 10 минут до этого.

Однажды я попросил позвать бабушку к телефону:

— Здравствуй, — сказал я громко, чтобы она расслышала. — Это твой внук.

— О, привет, родной! Как ты? — спросила бабушка подозрительно сочувствующим тоном, который натолкнул меня на следующий вопрос.

— Да нормально, а что такое-то?

— Как что? Как может быть нормально, если тебе ноги оторвало? — чуть ли не плакала изумленная бабушка.

Само утверждение не слишком меня удивило — мало ли, что может надумать себе слабая 85-летняя женщина, не так давно потерявшая мужа, с которым прожила 65 лет. Но словосочетание «оторвало ноги» придавало ее помутнению что-то военное и киношное.

— Нет, бабушка, я просто в тюрьме, — проговорил я.

— А-а-а, в тюрьме! — воскликнула она с облегчением, — И много осталось?

— Пару лет, — соврал я, не понимая, почему она даже не спросила, за что я сижу.

— Может, тебе посылку выслать? У меня много консервов: рыба, тушенка…

— Нет, нет, не надо. У меня все есть, здесь хорошо кормят, — заверил я. — Не беспокойся.

Через несколько месяцев мне позвонил отец: сказал, чтобы я прислал ему список того, что нужно положить в посылку. Это было неожиданностью — зная, что у него нет ни работы, ни денег, я осторожно осведомился, какой у него бюджет.

— Ты напиши, а там посмотрим, — туманно ответил отец.

Я написал и отправил список СМС-сообщением (к тому времени у него появился мобильный телефон). Следующий звонок раздался через неделю:

— Слушай, ты можешь сейчас сказать, какие книги тебе нужны? — спросил отец, пока на заднем плане слышались звук открывающейся двери и звон колокольчика.

— Я же сообщением отправил, пап.

— Бля, я не тупой, сейчас мне продиктуй и все! — торопливым шепотом ответил отец.

— Ладно, как скажешь. «Левиафан» Гоббса, «Синхрония» Юнга… — начал перечислять я.

— А это в каком отделе? — спросил он.

— Не знаю, спроси на кассе.

— Не буду… А, вот, нашел!

После того как все нужные книги нашлись, отец буркнул:

— Ладно, давай, я потом наберу, — и снова послышался слабый звон колокольчика.

Спустя минуту, после того как отец положил трубку, я понял, что он даже на кассе не был и книги не покупал, а просто вынес из магазина. Позднее я узнал, что почти всю передачу он наворовал схожим способом.


Новость о его гибели принес мой начальник отряда, корча скорбное лицо:

— Твой отец скончался, — сказал Сергеевич.

— Как? — спрашиваю.

— В ДТП. Больше ничего не знаю.

Должен ли был я что-то почувствовать? Наверное, да. Но не почувствовал. Когда я задумываюсь о жизни и смерти отца, мне кажется, что такой ранний уход был лучшим исходом — будто он вытянул выигрышный лотерейный билет. В голосе отца всегда сквозила смертельная усталость, и он бы умер от нее, если бы это было возможно.

О чем отец мечтал, какими вопросами задавался — я не знал о нем ровным счетом ничего, кроме нелепой и неудачной биографии. Он пролетел по жизни несуразным форсажем, оставив после себя только парочку когда-то взятых микрокредитов и, собственно, меня.

November 7, 2019
0
118

Колонка строгого режима. Часть 24

Mr. Nobody отправляется на длительное свидание, где поддается сентиментальным порывам и «занимается отчаянием»

До девяти лет я был влюблен. Кажется, ее звали Алена. Под моей кроватью находилась маленькая шахматная доска, а на ней — мармеладные мишки в количестве трех особей. Одним из медведей был я. Вторым — мой соперник на, как говорится, любовном фронте, — Артем. Третий мишка олицетворял Алену. Последний стоял на одном краю доски, а первые два — на другом.

Когда я оказывал девочке какие-либо знаки внимания (помогал донести портфель или, например, угощал булочкой в столовой), мой мармеладный аватар продвигался на клетку вперед. Если я замечал, что Алена отвечает на ухаживания Артема благосклонностью, его мишка тоже делал шаг к цели. По какой-то причине дурацкую доску и результат этой игры я считал чем-то судьбоносным и непреложным — по-настоящему верил, что Алена выйдет замуж за того, чей мишка доберется до нее первым. Конечно, я не был настолько глуп, чтобы полагать, будто существует прямая связь между доской под моей кроватью и чувствами одноклассницы, но казалось, тут кроется нечто метафизическое.

Каждый вечер, вспоминая прошедший день и передвигая мармеладных медведей, я считал, что заглядываю за занавес жизни. С тех пор прошло лет двенадцать, и теперь за занавесом оказался я сам.

Мой соперник из обычного мальчика Артема превратился в саму жизнь, а девочка Алена сменилась Настей. Сколько бы усилий я ни прикладывал, реальность была на шаг впереди. Фраза «жизнь обгоняет мечту» приобрела мрачный оттенок. Для Насти я оставался чаще всего голосом или сообщением в телефоне — чем-то отдаленно эфемерным. В то время как мир вокруг был осязаемым и требовательным. Длительные свидания раз в три месяца (а то и в четыре) обостряли противоестественность, которая заключалась в отсутствии рядом близкого человека (надеюсь, вы простите мне такую банальность). Но мы продолжали: она «из-за любви», а я — из слабости.

Первый длительный приезд Насти был отмечен печатью скотской пошлости, резко контрастировавшей с эмоциональным подъемом, который она чувствовала по дороге в лагерь. Сборы, покупки, приготовления и даже продавщица билета на поезд — все казалось Насте больше, чем было на самом деле, — будто все знало, куда она едет и чего так ждет. Сознание раскрашивало жизнь красками поярче, повсюду оставляя один и тот же след, подтекст и смысл: ты едешь к нему.

И именно поэтому с момента, когда она приехала в колонию, и до того, как зашла в нашу с ней комнату, все, что Настя видела, было откровенно убогим, казенным и непристойным.

Длинная очередь каких-то серых, изможденных людей, волокущих большие клетчатые сумки к окошку приема передач. Родственники осужденных делились на три категории. Первых можно было выявить по виноватому виду и странной безропотности — женщина, принимающая передачи, сразу это чувствовала и начинала кромсать содержимое сумок. Видимо, из-за необъяснимой любви большинства государственных служащих к законному хулиганству. Вторые принимали вид заискивающий и лизоблюдский, как придворные шуты: называли лагерных работников по имени-отчеству, разбавляя речь уменьшительно-ласкательными. Третьи же беспрестанно и шумно спорили, ругались и качали права — их передачи, как и в первом случае, беспощадно кололись, рубились и резались. В очереди преобладали люди цыганской национальности, что скорее обусловлено местностью, нежели генетической предрасположенностью к преступлениям. Последний тезис принадлежит Насте, хотя мне он кажется очень спорным: даже в уголовном мире рекомендуется не подпускать цыган к «общим» делам (т.е. сборам денег и других благ) по целому ряду причин, емко сформулированных Томми из «Большого куша».

Отстояв очередь к окошку передач, Настя взяла бланк на разрешение длительного свидания и направилась к начальнику колонии — нужна была его подпись. Когда я писал о пошлости и непристойности, речь в основном шла о разговоре Насти и «хозяина». Оказалось, что начальник колонии хотел выяснить у нее, не шлюха ли она часом, и если да, то какова этого часа стоимость. Причем дело было не во внешнем виде (девушка выглядела более чем благопристойно), а только в том, что ранее она на длительные свидания не приезжала и официально моей женой не была. Разумеется, Настя оскорбилась, но перешагнула через себя и мягко дала понять, что предположения «хозяина» беспочвенны: знакомы мы черт знает сколько, а возможность приехать выдалась только сейчас. Заодно она тактично осведомилась: может, у меня был опыт со шлюхами? Начальник, видимо, обративший внимание на отсутствие колготок в сеточку и жвачки, поминутно вылезающей пузырем изо рта, извинился за свои «смелые», как он выразился, предположения, залепетав что-то о долге, работе и всяком таком, чем обычно оправдываются и мотивируются самые ужасные вещи.

Что чувствовал я, в каком состоянии был и как долго ждал этого дня — писать не буду. У меня получается плохо и тривиально, к тому же всякие душевные бури мало кому интересны. Многие в жизни испытывали подобное, что, кстати, не мешает презрительно морщиться, услышав очередную банальность. Мои приготовления заключались в следующем. Я постирал и погладил робу, хоть и знал, что Настя будет видеть меня в лагерной одежде меньше минуты — предполагалось сразу снять ее и надеть штаны с футболкой. Взял флешку с картридером, куда скачал «Интерстеллар», «Приключения медвежонка Паддингтона», какой-то фильм Джима Джармуша и около двух гигабайт тщательно подобранной музыки. Прихватил сменное белье, зубную щетку, пасту и мыло.

Настю и ее вещи обыскали — шмон проводила женщина, и это как будто бы сглаживало необходимость раздеваться догола. Потом моей подруге устроили краткую экскурсию по помещениям длительных свиданий: Насте, и без того шокированной происходящим (сначала предположили, что она проститутка, а затем полностью раздели), обстоятельно объясняли тюремные порядки.

— Это, — женщина указывала на угол кухни, где стояли одноконфорочная плита, чайник, микроволновка и маленький шкафчик, — петушиное. Тебе это трогать нельзя! А сейчас бери сумки, и я тебе покажу комнату.

Настя шла за своим Вергилием. С кухни они попали в длинный коридор, по левую сторону которого виднелся ряд дверей (всего восемь комнат). Справа располагалась маленькая комнатка с раковиной, а за ней — уборная, душевая. Настя не слишком вникала в экскурсию, с облегчением подмечая наличие щеколд на дверях. По коридору лениво бродили три неприлично толстых кота, которые то и дело жалобно и совершенно неубедительно мяукали (все три похожи на кота из мема «Неси черешню»).

Шестая комната, с нагромождением предметов и мебели, выглядела так, будто когда-то была просторной, а потом кто-то взял и уменьшил ее ровно настолько, чтобы содержимое не повредилось — все стояло вплотную друг к другу. Вид из окна открывался паршивый: за решеткой виднелась полуразрушенная промзона со зданиями, будто попавшими в сетку из ржавой колючей проволоки. Кровать изголовьем и изножьем упиралась в стены. Стол стоял возле правой стены, вплотную к кровати. Неизбежные два стула и вешалка. По левую сторону стены, сразу перед кроватью стоял холодильник. На нем — микроволновка и чайник. Перед этим бытовым сооружением — небольшой телевизор на высокой тумбе. Дверь располагалась как раз между телевизором и вешалкой. Имелось около полутора квадратных метров свободного пространства, большую часть которого занимали привезенные сумки.

Конечно, Насте гораздо сложнее, чем мне, давалось все это: теснота, отсутствие возможности выйти на улицу. У кого-то на кухне сгорела курица, и весь коридор заволокло едким дымом. Чей-то маленький ребенок орал так часто, что казалось: во всем мире нет вещи, способной его успокоить. Женщина, которую предсказуемо звали Ларисой, дала моей подруге журнал посещений, в который нужно было вписать свои Ф.И.О. и род занятий, — Настя стала единственным журналистом среди продавщиц и домохозяек, что ее скорее огорчило, нежели воодушевило.


С моей стороны все было гораздо проще: выйти из барака, миновать «вахту», пройти обыск и зайти в комнату. Шмон ограничился похлопыванием по карманам — я так привык ждать от ментов худшего, что обыск такого рода казался чем-то дружеским, будто здороваются старые приятели.

Пройдя шмон, я сразу бросился в коридор, напрочь позабыв спросить у женщины номер комнаты. Пришлось возвращаться, конфузясь из-за своей оголтелой сентиментальности, которую, думаю, было заметно и с Луны.

— Извините, — интересуюсь, — а какая комната?

Лариса лукаво взглянула на меня, затем на мой нагрудный знак с фамилией и, улыбнувшись, ответила:

— Шестая, Mr. Nobody, шестая. А куда это ты сначала ломанулся? — спросила она, но я уже бежал обратно.

Я много раз представлял себе эти моменты — как зайду в комнату, увижу Настю. Как отреагирует она, как поведу себя я. Тогда, стоя напротив двери с номером шесть, я слышал, как колотится мое сердце. Сделав несколько глубоких вдохов, я вошел. Настя сидела на кровати, выкладывая что-то из сумки на стол. Ее будто током ударило. Секундное замешательство — и она порывисто бросилась на меня: как в первый раз, на улице перед кафе.

Окно стало стало недоступно свету, а вид из него — недоступным нам: мы повесили на бессмысленно пустой карниз шерстяное одеяло, которое было в комнате. Я достал из своего носка картридер, и в комнате заиграли Radiohead, Sigur Ros и еще много всего, что моя память уже не сможет откопать. Ее любимого Дельфина скачивать я не стал — слишком много серьезного и печального.

Настя привезла огромное количество еды, но мне было не до этого. Подруга чуть ли не уламывала меня попробовать какое-нибудь блюдо. Прибавляла: «А себе я бутерброд с хумусом сделаю», — будто я стеснялся есть. Но не хотелось ни спать, ни отвлекаться на еду, да и вообще выходить из комнаты, как у Бродского. Каждая секунда ценилась так, как никогда в жизни.

Год назад я читал текст в каком-то околоинтеллектуальном паблике: девушка писала о том, как приезжала к своему мужу на длительное свидание. «Мы занимались не сексом. Мы занимались отчаянием», — не слишком лестно для партнера рассказывала она. Может, дело было в браке — секс надоевших друг другу людей превращается в нечто мрачно-бытовое. А может, в том, что они виделись не впервые.

Тогда мне оставалось сидеть больше 10 лет — никаких шансов, никаких надежд. После первого раза было тяжелое послевкусие — все происходит здесь, а не там, где должно. Но потом это прошло, и удалось забыть, где мы, — словно тесная комната с завешенным окном стала маленьким, принадлежащим только нам миром.

Один прекрасный писатель говорил, что в религии кроется какая-то общедоступность, уничтожающая ценность откровений. Само присутствие Насти, ее страшная доступность (разумеется — в буквальном смысле — я мог просто взять и прикоснуться к ней) были ценнейшим откровением для меня. Я корил себя за то, что взял и позабыл все это, но был рад, что могу открыть заново, уже в ней: большие глаза, полуоткрытые влажные губы, слабость плеч и нежность тонкой шеи, обхваченное тугими лямками тело и потом — ее нагота, вся — нечто хрупкое, бледное и нежно розовое.

Мы выбирались только по ночам, чуть ли не короткими перебежками. Я крал на кухне сахар, потому что Настя забыла его купить. Мы ходили в душ вдвоем и, главное, старались не попадаться на глаза нашим соседям — потому что слишком громко занимались «отчаянием». Поэтому и включенная мной музыка становилась громче. Стены были толстые, но гипотетический шанс, что кто-то будет проходить мимо двери, оставался, а оттуда точно слышно все.

Трое суток, как всегда в случаях, когда мы бываем счастливы, пролетели очень быстро. В последнее утро на нас будто бы напало оцепенение — осознание того, что через час нам в любом случае придется расстаться, подействовало оглушительно и отрезвляюще. Настя собирала сумки, которые я должен был забрать с собой в лагерь. Все ее движения словно олицетворяли, делали реальным и осязаемым наше прощание. Когда в дверь деликатно постучали и напомнили, что у меня осталось полчаса, Настя заплакала и от всего этого мне захотелось заплакать самому — впервые за черт знает сколько лет. Сдерживая слезы и успокаивая Настю чем-то лживо-бессмысленным вроде «все будет хорошо», я не мог отвести взгляд от часов.

Один американский стендап-комик заметил, что на протяжении всей жизни мужику приходится сдерживать свои чувства, потому что люди неправильно расценивают проявления эмоций. Назвал щенка милым — ты педик, заказал капучино и блинчики с шоколадным сиропом — ты педик; заплакать мужику дозволяется, только если его отца и мать переехал бульдозер. Вот именно поэтому мужики умирают в 45 лет «ни с того ни с сего». Выходит, лучше бы я заплакал.

November 5, 2019
0
158

Колонка строгого режима. Часть 23

Диссидентство, ватничество и «Каспийский Груз» — почему в тюрьмах лучше пореже показывать новости

Сто двадцать человек, держа шапки на коленях, вперили взгляд в большой экран.

«Во времена Второй мировой войны генеральный штаб фашистской Германии уделял огромную роль не только истреблению еврейской нации, но и уничтожению узлов связи, чтобы СССР и его союзники испытывали затруднения в…» — звучало из больших колонок.

Когда я впервые попал в помещение лагерного «клуба», мне показалось, будто я перенесся лет на 40 назад. Сразу вспомнился фильм «Гудбай, Ленин», где немало внимания досталось комнате, обставленной в советской эстетике. Для человека, который безвылазно сидел в ней, Союз так и не распался. Подобной комнатой оказался «клуб».

«Англичане не оставляли без ответа немецкие бомбардировки, уничтожая пути сообщения, отделения телеграфа», — говорил закадровый голос, пока на экране демо��стрировались черно-белые кадры военной хроники.

На стенах были нарисованы классические совковые образы, в моей голове всегда странно переплетающиеся с образами религиозными. Только свои «храмы» товарищи украшали не капеллами, а космонавтами, пионерами, какими-то спутниками, ракетами и сталинскими высотками.

Нарисованные люди непременно улыбались, всем свои видом показывая, как хорошо и ладно строится коммунизм, что совсем не за горами светлое будущее и всеобщее счастье. Было грустно смотреть на эти лица, в давным давно нарисованные глаза. Эти люди не знают, что коммунизм возьмет и кончится, оставив тысячи граждан идеологическими сиротами.

«Что общего между этими событиями, спросит пытливый телезритель? Эксперты утверждают, что общее есть. И это СВЯЗЬ. Без СВЯЗИ нет войны. Но что еще немаловажно — СВЯЗЬ нужно прослеживать. Например, связь прибытия на Украину заместителя министра обороны США и начало так называемой контртеррористической операции в мирном Донбассе...»

В зале заухало, загромыхало. Кто-то курил. Неподалеку от меня послышались хруст и шелест оголяемой шоколадки. Мучительно захотелось съесть что-нибудь сладкое. Я сразу проследил связь (не благодаря демонстрируемой агитке) моих мыслей и крика одного из зеков:

«Политику не хаваем!»

На сцену поднялся какой-то мент, забрал часть изображения проектора на себя и принялся, судя по жестам, говорить что-то успокаивающее (среди общего гвалта слов было не разобрать). Я решил воспользоваться замешательством вокруг и тактично свалить.

Еще один мент, стоявший в дверях, пошел к закурившим зекам — требовать, чтобы они потушили сигареты. А я сделал лицо поуверенней и благополучно вышел.

На зоне пришло понимание: чем непосредственнее твое поведение, тем меньше вероятность, что до тебя доебутся сотрудники администрации.

К слову, зеки, «хавающие политику», все же были. Правда, большинство из них работали на промышленной зоне и днем отсутствовали. Но каждый вечер они собирались напротив телевизора с включенным федеральным каналом и сидели, приоткрыв рты, как на карикатурах про зомбоящик.

Среди них был один человек, о котором я расскажу подробнее. У него было детское погоняло Фунтик, неизвестно почему за ним закрепившееся. Ему около 45 лет, и с самого начала нашего знакомства от него так и несло худшей формой современного диссидентства. Путина и российскую власть Фунтик ненавидел люто, бешено, аргументируя свою позицию очевидно вымышленным бредом («у президента дочь наркоманка, поэтому всем дают такие большие сроки по 228-й»).

«Я свалю нахуй из этой вонючей страны», — говаривал Фунтик.

Он часто рассказывал о своей жене, которая чуть ли не каждую неделю отдыхает то в Праге, то в Берлине, то еще бог знает где. Супруга иногда привозила доказательства своих странствий: футболки а-ля I ❤️ Berlin и кое-какие национальные продукты вроде хамона. Еще Фунтик сидел в Германии и, судя по его рассказам, мотать срок в Европе гораздо лучше, чем жить в России. Когда его речь в тысячный раз доходила до немецких тюремных обедов, он жадно облизывался.

Конечно, во многом я был с ним согласен, но Фунтик мог наскучить любому человеку за 20 минут — одно и то же чуть ли не теми же словами повторялось раз за разом. Содержимое его головы представлялось мне круглой розовой комнатой, в которой по кругу с бешеной скоростью бегает белка с незастегнутым рюкзаком на спине. Она рассыпает по дороге слова, складывающиеся в предложения, а потом, когда содержимое рюкзака уже высыпалось, бежит в обратную сторону, на ходу эти слова подбирая. И так без конца.

А потом произошел Майдан, и у Фунтика, выражаясь местным жаргоном, «засвистел бак» — мужик двинулся на почве Украины. По российскому телевидению показывали уже совсем бесстыдную пропаганду, и Фунтик сутками мог смотреть новости, передачи всяких Соловьевых-Киселевых и не гнушался даже откровенным маразмом с РЕН ТВ, с его американскими гомосексуальными пехотными войсками или репортажами о загнивающей Европе, где ученики, помимо пеналов и тетрадей, приносят в школы еще и купленные их родителями дилдаки.

Складывалось впечатление, что белка с рюкзаком покинула голову Фунтика навсегда, оставив там густой мрак. Потому что взрослому человеку обычно необходимо цепляться за какие-то установки, макросы мышления и поведения. А тут не осталось ничего, и наш герой, чтобы по-ницшеански не сойти с ума, решил броситься в иную плоскость и крайность — стать пресловутым «ватником». Даже выкинул всю коллекцию футболок из европейских столиц. Мне было интересно наблюдать за его бессознательными метаморфозами.

Просмотренные телепередачи не давали Фунтику пищу для размышлений (если допустить, что хотя бы теоретически это возможно), а просто заполняли пустую голову информационным шумом. Который он, кстати, воспроизводил слово в слово, будто превратился в диктофон, записывающий звуковую дорожку псевдополемических передач.

Некоторые зеки умышленно злили Фунтика. Например, когда по телевизору показывали анонс какой-то научно-популярной передачи (на стуле стоял большой арбуз и мужчина разбивал его бейсбольной битой в слоумо), я с негодованием выкрикивал:

«Тупые американцы перепутали арбуз с бейсбольным мячом!»

Самым страшным было то, что Фунтик, мужчина почти 50 лет, с высшим образованием, багажом жизненного опыта и всем прочим, реагировал на мой очевидно толстый стеб так:

«Да ты знаешь, — говорил он, тряся руками, будто держит ненавистного гринго за лацканы пиджака, — они же ДЕБИЛЫ! Они просто не понимают!»

Схожим образом Фунтик реагировал на любую реплику фейковых американцев, украинцев и европейцев в передачах, где проходили особенно жаркие споры. Иностранцы говорили по-русски с нелепым акцентом, вбрасывая огромное количество триггеров, от которых вся студия взрывалась праведным гневом, а вместе с ней и Фунтик, произносивший что-то в стиле:

«Ну пидорасы, какие же пидорасы! Они, — тут он яростно потрясал кулаками, — даже не понимают!»

Словом, фанатизм Фунтика первое время веселил многих, пока он не начал создавать проблемы. Его чрезмерная конфликтность, постоянное присутствие среди большого количества людей (т.е. возле телевизора) принесли свои плоды.


Моя жизнь в тот период превратилась в сплошное ожидание: после свидания в кафе я старался почаще подкармливать Сергеевича, а он в свою очередь делал все возможное, чтобы состоялась наша с Настей длительная встреча.

«Возьми комплект постельного белья на двуспальную кровать, две кружки, чего-нибудь из еды, чтобы нам хватило на три дня…» — начинал я, в десятый раз надиктовывая и изменяя список необходимого.

Нам обоим было приятно готовиться, об��уждать эти вещи, и чем ближе становилась наша встреча, тем сильнее мной овладевал восторг, который я еще не мог себе объяснить. Почти все, что происходило вокруг, меня не затрагивало, проплывая мимо. Наверное, по этой причине помешательство Фунтика оказалось для меня полной неожиданностью, хотя предпосылок было множество. Когда в жизни возникают ситуации, которые нас потрясли, память сама старается найти в прошлом мотивы и улики произошедшего — кажется, что стоило тогда обратить на них внимание и удалось бы предотвратить беду.

Фунтик, бесспорно, был поехавшим мужичком, но казался безобидным, хоть и шумным в своем безумии. Вечером очередного унылого и серого дня зеки, как обычно, сидели перед телевизором, на экране которого Киселев демонстрировал свои навыки внушения (по Аллану Пизу, совершая какие-то обрядовые движения руками). Фунтик сидел почти вплотную, жадно впитывая каждое слово ведущего, пока в комнату не зашел мой друг Дима: он вставил в телевизор флешку, смело взял пульт, и в помещении заиграл один из треков «Каспийского Груза».

«Первая пуля попала в грудь», — начал рэпер.

— Верни новости, — спокойно произнес Фунтик, даже не взглянув на Диму.

«Вторая пуля вошла в живот».

— Да ладно, целыми днями их смотришь! — отвечал мой друг.

«Третья мимо, дала вдохнуть».

Фунтик встал и вышел, а я сидел и удивлялся его индифферентной реакции.

«Четвертая — наоборот», — закончил перечисление рэпер, между делом доказав, что умеет читать до четырех.

Дальше все произошло за считанные секунды: в помещение вернулся Фунтик и сразу направился к Диме. Мой друг так и стоял, вперив немигающий взгляд в надвигающегося на него мужика с ножом. Так человек останавливается как вкопанный на пути летящего на него поезда. Нож вошел в живот Димы дважды, прежде чем поехавшего Фунтика оттащили, подозрительно быстро связав простынями, — будто уже были наготове. Кто-то побежал на «вахту» к ментам — звать врачей.

Дима лежал на полу, глядя на меня непонимающим взглядом. Нелепость ситуации внезапно куда-то исчезла. Казалось, что все произошло так, как и должно быть — случившееся будто оправдывало себя неотвратимостью и очевидностью. Очевидны были липкая кровь на моих руках, два зека с носилками и цепь последствий, среди которых, благодаря удаче, не было смерти моего друга. У Димы остались два пугающих шрама. Фунтика увезли сначала в тюремный дурдом, а затем и вовсе в неизвестном направлении. О его судьбе мне ничего не известно. А в нашем бараке стали реже смотреть новости.

November 1, 2019
0
155
Show more