Колонка строгого режима. Часть 19: Одухотворяющий карцер и террор «спортсменов»
Тюрьма внутри тюрьмы, философские мысли и дюжее меньшинство, подчиняющее пьяное большинство
В романе «Над кукушкиным гнездом» Кена Кизи (многие помнят фильм «Пролетая над гнездом кукушки») был один колоритный персонаж — дед-хроник, который только и твердил:
— Я устал. Я устал. Я устал.
По какой-то причине это чувство не покидало меня с первого дня, как я попал в тюрьму. Даже попытки суицида совершались мной от усталости — тут не было места ни храбрости, ни трусости, хотя и принято считать, что толкать на подобное частично должно одно из двух. Нет нужды встречаться с чем-то непреодолимым — достаточно того, чтобы тебя каждодневно подтачивали маловажные детали.
Рутина убивает чаще шекспировских драм. Даже сейчас я не могу вспомнить, писал ли об этом раньше. И это тоже подтачивает. И почему почти каждая часть моей колонки начинается с какого-то мрачного фатализма?
Но на этот раз повод для пессимистических настроений был — я загремел в карцер (в этом словосочетании даже слышится звон кандалов) на десять суток, еще не успев подняться в лагерь.
Кажется, я когда-то писал, что любое закрытое учреждение исправительного типа напоминает маленькую модель мира (как Эйфелева башня в стеклянном шаре с бутафорским снегом).
Событиям, которым понадобились бы годы, чтобы, так сказать, произойти, здесь нужно гораздо меньше времени — жены изменяют, друзья предают и прочее. Твои дни угасают еще быстрее и бестолковее. Или, по словам одного певца, переходят со счета на счет.
В нашем маленьком мире тоже можно попасть в тюрьму, быстренько отсидеть и выйти — если постараться, можно успеть прочувствовать ничтожную долю эмоций, которые испытывает человек, оставивший холодный щелчок зоновских ворот за своей спиной.
Но в те времена до полного освобождения мне было очень далеко — я собирал вещи в штрафной изолятор. Получился аскетичный на вид мешок (вернее, наволочка, служившая мешком) с довольно скудным содержимым: два полотенца, кусок мыла, зубная паста и щетка. В карцере запрещены чай, кофе, сигареты и любые продукты питания. Проще говоря, в моем мешке было все, что в штрафном изоляторе разрешено.
Несколько «Удачи, братан», парочка «Мягкой посадки», десяток рукопожатий — и вот я уже лежу на деревянном полу изолятора, а мой сосед рассказывает о недостатках пола бетонного. Это важно, потому что спальные места пристегиваются к стенам (как в некоторых русских банях). С 22:00 до 05:00 «кровати» отстегнуты, но в другое время спать можно только на полу. Со сном здесь, кстати, проще — в карцере нет камер, разве что иногда сотрудник поглядывает за заключенными через глазок в двери.
Штрафной изолятор — место трудноописываемое. Здесь сыро, темно и жарко. В одном конце карцера висит тусклая лампочка, в другом — окошко размером со школьную тетрадь. Через него в центр камеры пробивается луч света. Благодаря ему видно, насколько тут пыльно — внутри луча постоянно что-то клубится, оседает и снова клубится. Подозреваю, как и в наших легких. Туалет, стол с одной лавочкой и мой сосед Али. Почти пустой интерьер, отсутствие видимых занятий. Но несмотря на внешнюю скудность, наполненность этого места поражала.
Али никак не мог замолчать, хотя потом я узнал, что вне описываемых событий он был неразговорчивым человеком. Мой сосед просидел в одиночестве около двух месяцев, и когда я зашел в камеру, его тоска превратилась в океан красноречия. Истории Али были разными — от трогательно-чистых до омерзительно грязных. И реагировал я на них соответствующе — иногда брезгливо, с трудом дослушивая до конца, а порой — уважительно приподняв брови и открыв рот. Мне никак не удавалось уложить этого человека на одну из многочисленных полочек в голове, наклеив подходящий ярлык (в те годы я еще нуждался в них).
Сейчас я понимаю, что ни он, ни я, ни кто-либо другой не являемся кем-то или какими-то. Постоянной величины не существует и в каждую секунду мы — уже другие. И нас прежних нет. Именно поэтому Али не «изменился», когда перестал травить свои истории и произносить по сорок тысяч слов в день — меняться там было просто некому. Прошлое моего соседа, его опыт и переживания будто бы вступали в химическую реакцию с темнотой, сыростью и одиночеством карцера, порождая «разговорчивого Али». В этом смысле бытие определяло сознание, а сознание — бытие.
К ощущению «наполненности» пребывания в штрафном изоляторе добавлялись странное спокойствие и, как бы это ни звучало, умеренность в желаниях. Мне не хотелось того, о чем я мечтал обычно, — в хороших сигаретах было слишком много ядов, в пище — жиров, а в красивых девушках — пороков. В, как мне раньше казалось, приятных формах досуга теперь я видел бессмыслицу.
Это не была защитная реакция моего мозга. Я не превращал страстно желаемое и недостижимое в ненужное (как говорят — «не очень-то и хотелось»). Может, даже минимальная форма аскезы очищает сознание, как хорошая диета — тело.
Я не говорю, будто бы нам с Али казалось, что мы не сидим в темной камере, а собираем лекарственные травы в горах Тибета, но спокойствие было.
Некоторые темы странно действовали на Али: когда я спрашивал про положение дел в колонии, мой сосед мрачнел и становился немногословным. Чуть позже пришло понимание, с чем связано замалчивание, казалось бы, самого важного. Уже больше пяти лет в колонии «рулили» спортсмены.
Здесь я сделаю небольшое отступление в историю. В России сотни исправительных учреждений: помимо «черных», «красных» и мест, где эти силы постоянно противоборствуют, есть лагеря другого, скажем так, сорта. В некоторых странах (Россия, Франция, Япония, часть государств Южной Америки и Средней Азии) довольно продолжительное время существует уголовный (воровской, уркаганский и т.п.) свод законов и понятий. Мир, в котором физическая сила почти ничего не значит, и даже финансовое благополучие не всегда может помочь. Логическая иерархия, относительная прозрачность, видимость справедливости (или не только видимость).
Насколько мне известно, в нашей стране пресловутый арестантский уклад начал формироваться еще во времена Петра Первого. Довлатовские «воры в законе», отрубающие себе руки топорами, лишь бы не работать на красную власть (не менее преступную, чем они сами — разница лишь в масштабах) — это не блатные мифы. Советский Союз, наводнив лагеря политзаключенными, сделал движение из трех букв сильнее и осмысленнее — кровавый режим был слишком очевидно несправедлив. Интеллигенция сидела бок о бок с матерыми уголовниками, и если поначалу вторые презирали первых (часто взаимно), то с годами контингент объединялся благодаря преступлениям системы.
В 90-е годы все это вылезло наружу, обнажив свое уродство с помощью новых кадров. Люди, никогда не сидевшие, не знающие законов, по которым старался жить преступный мир, покупали оружие и почему-то считали себя «имеющими право» убивать, грабить и так далее. Больше половины вопросов решалось стрельбой и резней, а сила, хамство и наглость, как точно отметил Серебряков, стали национальной идеей. Вернее, так было почти всегда (и, возможно, так и будет), но в 90-е это выразилось наиболее ярко.
В лагере, где я оказался, происходило нечто схожее. До 2007 года колония была черной. Мало того, все безбожно пили: как зэки, так и сотрудники буквально валялись под заборами. А затем привезли, казалось бы, не слишком значительное число дюжих ребят (что такое 50 человек против тысячи). Однако едва живые тела смотрящих или вылетали из окон, или просто лежали под шконками с переломанными конечностями. Когда ты валяешься в «каптерке», только-только загнав себе героина по вене, а в помещение врываются три-четыре мастера спорта по боксу, то несколько оставшихся секунд дееспособности вряд ли удастся провести с большой пользой. Намерения дюжих ребят сразу посыпятся на тебя градом ударов и, если повезет, потом ты будешь благодарить судьбу за то, что твой ум не погрузился в ницшеанскую мглу на всю оставшуюся жизнь.
В общем, спортсмены взяли лагерь под свой контроль за один день. С этого момента в каждом отряде было как минимум два человека из их касты. «Шныри» готовили еду, стирали и исправно получали по мордам, а обычные заключенные ежемесячно платили непонятно за что, но, как обычно бывает в таких случаях, известно куда. Разумеется, некоторые зеки тоже захотели стать «спортиками» — жить так же хорошо, вести себя так же вызывающе. Поэтому у спортсменов появилась широкая сеть доносчиков — как только кто-нибудь заговаривал о справедливости, о законах (как арестантских, так и общечеловеческих), качки сразу же узнавали об этом. Затем события развивались совсем печально для заговорщика — его пытали и били в наставление другим. Три года моего пребывания в этой колонии попали под период «правления» спортсменов, и я застал как минимум пятьдесят таких экзекуций. Бывало, человек терял сознание (не от повреждений головы, а от боли), но его приводили в чувство, обливали ледяной водой, а затем продолжали издевательства.
Ничего из этого Али не рассказал. На расспросы о лагере, который ждал меня наверху, зек отвечал уклончиво. Мой срок в карцере пролетел быстро и почти незаметно. После 16:00 в дверь камеры дважды ударили ключом и сказали:
— Mr.Nobody, с вещами на выход.
Али так и остался в изоляторе — кажется, ему удалось прописаться там надолго.
Дневной свет полоснул меня по глазам и я, щурясь как крот, направился в карантин — забрать оставшиеся вещи. Внутри был только один зек — завхоз карантина. Он мыл пол в коридоре и, увидев меня, сразу направился за моими пожитками, видимо, чтобы я не наследил.
Передавая мне сумку, он сказал:
— Остальных подняли в лагерь позавчера. У тебя девятый отряд.
Суеверность — не моя черта, но я все равно потратил несколько минут на то, чтобы вспомнить, что в моей жизни было связано с девяткой. В голове одиноко всплыла «Балтика», и оказалось сложно однозначно сказать, хороший это знак или плохой.
«Жилая зона» представляла собой длинный плац, справа от которого параллельно друг другу стояли шесть двухэтажных бараков. На каждом здании висели большие таблички, и потеряться было трудно. Я миновал столовую, школу, какое-то кафе (так гласила надпись) и шел, вглядываясь в жилые здания по правую руку, — таблички девятого отряда пока не было видно. Логика подсказывала, что отряды должны располагаться по порядку — первый, второй, третий. Но, похоже, государственные репрессии касались не только отдельных людей, но и сфер метафизических — грязно насилуя сначала все смыслы по очереди, а потом все хорошее и светлое в целом, — логика относилась к последнему. Поэтому я не повел бровью, увидев на четвертом по счету бараке табличку «9-й отряд, 5-й отряд».